Шаламов Варлам ТихоновичШаламов Варлам Тихонович. Он родился 1 июля 1907 года в Вологде в семье священника. Став студентом МГУ и чувствуя сущность складывающегося сталинского режима, решился на отчаянный шаг: стал распространять ленинское «Письмо к съезду», в котором давалась предельно нелицеприятная характеристика нового вождя.

В шахтах и лагере. Три года заключения можно считать очень мягким наказанием. После лагеря в 1937 году его приговорили к пяти годам, а по отбытии этого срока осудили на десять лет за антисоветские высказывания и за то, что он назвал эмигранта Бунина великим русским писателем.

То, что ему и тысячам других заключенных ГУЛАГа довелось вынести в шахтах у Полярного круга и в самом лагере, он выразил в прозе и стихах в «Колымских рассказах», ставших для двух последних поколений мыслящих сограждан шоковой терапией.

Варлам Тихонович был очень большим поэтом. Его интонация неповторима и узнаваема при всей кажущейся простоте и будничности образов. Трагичность без надрыва, мужество при безысходности, нежность в бесчеловечной ситуации… Стихи он начал писать в 1949 году, а через два года вышел из лагерных ворот, но был оставлен на Колыме вольнопоселенцем еще на три года. Ему удалось передать стихи в Москву Борису Пастернаку, и между поэтами завязалась переписка. 

На 101-м километре 12 ноября 1953 года Варлам Тихонович возвратился в Москву, а на следующий день встретился с Пастернаком, который ввел его в круг литераторов. Вчерашний зэк устроился на работу в Калининской области — сначала товароведом, а затем мастером по заготовке местных материалов Озерецко­Неплюевского стройуправления треста «Центрторфстрой» на «101­м километре»: жить ближе к Москве ему было запрещено. До 12 июля 1954 года он находился и работал в поселке Озерки Конаковского района. Сюда писал ему письма Пастернак, и отсюда уходили в Москву письма Шаламова. 

Поселок Озерки изначально задумывался как временный, для сезонных рабочих, потому строения имели неприглядный вид. Барак, в котором жил Шаламов и который разобрали только в середине 1990­х годов, прозвали «пятьсотвеселый», с намеком на образ жизни рабочих. Соцкультбыт ограничивался столовой, магазином­ларьком и медпунктом. Но если с этим Шаламов еще мог смириться, то книжный голод был для него мучителен. 22 июня 1954 года Варлам Тихонович писал из Озерков Пастернаку: «Я живу таким медведем – здесь очень плохая библиотека, даже журналов толстых свежих нет – что даже о Ваших стихах в апрельском номере «Знамени» я узнал лишь несколько дней назад в Твери от одного молодого студента…» А вот строки из следующего письма: «…Живу и работаю все там же, с тем же отвращением к своей теперешней деятельности. Счастливо еще вот что: как только выдается свободный час — мне работается легко, и разгона никакого не надо». 

В середине июля Варлам Тихонович сменил один 101­й километр на другой: переехал в соседний поселок Туркмен и в течение двух лет работал агентом по снабжению на Решетниковском торфопредприятии Калининской области. В 1954 году он начал здесь работу над сборником «Колымские рассказы», принесшим ему через много лет мировую известность. Сам писатель называл его «художественным исследованием страшной реальности». 18 июля 1956 года он получил реабилитацию за отсутствием состава преступления, вскоре уволился с торфопредприятия и переехал в Москву. 

За два десятилетия, до 1973 года, Шаламов написал большой цикл произведений, который сам разделил на шесть книг: «Колымские рассказы», «Левый берег», «Артист лопаты», «Очерки преступного мира», «Воскрешение лиственницы» и «Перчатка, или КР­2». 

Неизвестный материк. Ни одна строчка его рассказов не была опубликована при жизни писателя в СССР, они выходили только за рубежом, в основном в эмигрантских изданиях.

Последние три года жизни Шаламов провел в доме инвалидов, а умер в январе 1982 года от пневмонии, когда его насильно перевозили в интернат для психохроников.

С 1987 года началось открытие отечественным читателем огромного литературного материка, который называется «Варлам Шаламов». Впрочем, не только литературного, но и мировоззренческого, исторического, эстетического, этического.

Вот отрывок из небольшого автобиографического очерка «Конаково. Туркмен», где он описывает свои мытарства после возвращения с Колымы и начало тверского этапа жизни. 

«Поскольку в фельдшерском деле я чувствовал себя весьма уверенно – образование, стаж лагерный, лагерный диплом, – я пытался найти работу именно по этой медицинской своей специальности. Поэтому я затратил много времени на поездку в Конаково, в райздравотдел, – переписка у меня цела, хотя с самого начала меня не оставляло ощущение, что я попал в железные колеса обыкновенной бюрократической вертушки. Так как денег у меня было мало – поэту, фельдшеру, агенту снабжения равно надо питаться четыре раза в день, – то тощий кошелек подстегивал мою судьбу, заставляя то не доводить до конца дело, то не полагаться на обещания. Однако я еще держался, спал в вагонах, ждал решения. Надо мной висел дамоклов меч излишнего перерыва в стаже – тощую мою трудовую книжку, выданную на Колыме, разведочный, анкетный, охранительный метод угрожал подвергнуть ненужному вниманию «органов». Дело в том, что по тем временам разрешен был только двухнедельный перерыв в стаже – и для Дальнего Севера с прибавлением еще двух недель. И все. Между тем, или, вернее, именно поэтому, администрация тянула с ответом, ставя меня в безвыходное положение. Это тоже один из принципов, не столько бюрократический, сколько охранительно­разведочный. Но я еще верил — волю я знал мало. В конаковском райздраве, где я хотел устроиться фельдшером, от меня потребовали характеристику с места работы, то есть из Магадана, из Сануправления. За свой счет я отправил телеграмму туда и через неделю получил ответ, разумеется, самого секретного характера – у нас все было секретно, – где разрешалось прочесть ответ автору телеграммы, то есть мне. Смысл ответа был тот, что лагерный фельдшерский документ действителен только на Дальнем Севере, только в управлении Дальстроя, и что права лечить больных людей я не имею. Заведующий конаковским райздравотделом не то что относился ко мне чересчур подозрительно и как-нибудь партийно плохо – скорее безразлично. Он предложил мне поехать в Калинин и там объясниться по поводу своего рабочего стажа и так далее. Звонил ли он в Калинин, не знаю. Калининский горздрав нашел выход другой, юридически вполне обоснованный, поскольку у меня нет документа, а фельдшерские курсы лагерные могут быть приравнены лишь к не­оконченному сестринскому техникуму, мне и давали разрешение на работу с оплатой как медсестре в сельской местности с незаконченным образованием. По закону это выходило чуть более 200 рублей в месяц. Я даже не думал, что у нас в стране на 37­м году революции существуют такие официальные государственные ставки. Конечно, на двести рублей в месяц в 1954 году я жить не мог, фельдшерскую специальность приходилось бросить. В вагоне возвращался я из Калинина в Конаково, под постукивание колес я еще обдумывал варианты и возможности даже в таких условиях, перерыв в стаже ведь кончался. Я пришел в конаковский райздрав­отдел и выразил согласие на эту двухсотрублевую работу. Но вертушка только началась. Чтобы получить работу, нужна прописка. А чтобы прописаться – нужна работа. Это адский круг, хорошо знакомый всем, побывавшим в заключении, всем, хлебнувшим тюремной похлебки. 

Я отправился на прием в местное НКВД – не помню уж фамилии начальника, как и во всех этих учреждениях, чрезвычайно любезного. Начальник отказал. «Нет, нет, только не бывших заключенных. К тому же в Конакове уже больше десяти тысяч жителей. Без работы я не пропишу, найдете работу, придете ко мне, все будет решено». Я вернулся в райздрав. «Как пропишетесь, так и получите работу». Железные стенки клетки, вертушки я ощутил очень хорошо. На медицинской специальности приходилось ставить крест. Конечно, во время этих скитаний я не тратил денег на дома колхозника или гостиницы. Вокзал, только вокзал, вагонная койка — вечное мое прибежище, транзитная арестантская кровать. В это время я об этом и не думал. Я и не знал, что существуют какие-то иные способы спать, кроме вокзала и вагона.

«В Туркмене» встретил я, к своему величайшему удивлению, замечательную, богатейшую библиотеку. Библиотекарша была сторожем книжных сокровищ. Библиотека была загадкой. Культурный облик библиотекарши – а она работала тут более десяти лет – не давал права думать, что книги собраны ее трудами. Это была библиотека, составленная умелой и уверенной рукой из книг, купленных в букинистических магазинах. Здесь были классики, русские и иностранные, богатейшая мемуарная литература. Кони, Горбунов, Михайлов, Фигнер, Кропоткин, письма Чехова, изданные Марией Павловной, Ибсен, Андреев, Блок, прижизненное издание Державина. В основном ее каталоге не было ничего лишнего, ничего случайного. 

Я разгадал эту загадку. Главным инженером этого торфопредприятия был в течение шести лет ссыльный Караев. По его настоянию все средства на книги тратились в Москве, в книжных магазинах. Никаких «перечислений», никакого принудительного ассортимента, где Бубеннов и Бабаевский — вроде классиков. Дорогу настоящей книге! Караев сам ездил с библиотекаршей в московские книжные магазины – езды до столицы от торфопредприятия пять часов, – сам паковал и отправлял драгоценные свои находки в тверскую глушь. И только после его отъезда библиотека стала настоящим печатным хламом – он высылался через областной книготорг. Караев сумел внушить библиотекарше понимание ценности тех книг, которые были им приобретены. Не всякому можно было пользоваться ими свободно. Но мне было можно. 

Калининская область, Большая земля – не Колыма. С тридцать восьмого по пятьдесят третий год в России не было ни одной семьи, не затронутой арестами. У всех жителей торфяного поселка в лагерях и тюрьмах умерли родственники – их «преступность» была прекрасно известна жителям. Я нашел в поселке самый сердечный, самый теплый, самый дружеский прием – такой, какого никогда не встречал на Колыме или в Москве. Великолепная Караевская библиотека воскресила меня духовно, вооружила меня, сколько могла, бывая в любимой этой библиотеке чуть не каждый день, допущенный для выбора книг на место — к книжным полкам, я был привилегированным читателем. Большая часть читателей толпилась у барьера, у стола, где работала библиотекарша. По правую и левую руку от нее были сложены стопки книг — по преимуществу изданий последних лет. Это были малоценные в денежном смысле книги, и только в них разрешено было рыться и читателям. Библиотекарша наугад отобрала сотни две книг и пустила их в оборот ускоренный. Рекомендации ее касались именно этой «ходовой» груды книг – ничтожной духовной, да и материальной ценности по сравнению с остальным книжным фондом не представлявшей... 

Цвейг называет книги «пестрым и опасным миром». В меткости определения Цвейгу нельзя отказать. Но книги — это тот мир, который не изменяет нам… 

… Книги – люди. Они могут нас разочаровать, увлечь. Книги – это мое лучшее в жизни, это духовная опора, верный товарищ во всякой беде. Мне жаль, что я никогда не имел своей библиотеки». 

Воробьев В., "Колымские рассказы" начинались под Конаковом // Тверская Жизнь. - 2012. - 24 июля (№ 136). - С. 7 : фот.